Бойня закончена.
Так и не вступившие в бой Рыба и Зажигалка появляются из леса, Рыба, повинуясь кивку Трансильванца, дергает дверь фургона.
Внутри труп в черной форме с серебряным витым погоном, костистое лицо бесстрастно, на месте глаз — кровавые дыры.
Трансильванец запрыгивает внутрь, роется в нагрудном кармане мертвеца и достает маленький ключ. Перевернув тело ногой, извлекает из-под него потертый кожаный портфель. Открывает его ключом, смотрит внутрь. Белое лицо расплывается в улыбке.
— Благодарю за службу! Мы великолепно поработали!
Зеркальце счастливо улыбается и продолжает обкусывать ноготь.
Они летели сквозь войну, словно их влекла колесница самой богини битв. Они и чувствовали себя орудиями богов — жестокими, не ведающими жалости, карающими тех, кто вторгся в пределы Родины. В начале Большой войны ими затыкали дыры. Их бросали туда, где не было надежды, не рассчитывая на то, что они вернутся, но они возвращались, оставляя после себя молчаливый кошмар выжженной земли, на которой годами ничего не будет расти. Проваливались в обморок короткого отчаянного отдыха, когда позволено все, но тебе никто не нужен. Может, кроме тех, кто и в бою был рядом, потому что другие не знают, не могут знать, каково было там, на задании.
А потом они снова уходили в неизвестность.
После перелома спецгруппа особого подчинения создавала мертвые дыры, в которые устремлялась военная сила Республики, сеяла ужас в тылу противника и охотилась. Они добывали секреты, которые почуявший свою скорую смерть рейх старался спрятать или уничтожить, вывезти или продать. Ворон так и не узнал, что было в том портфеле.
Зато узнал многое другое…
Страшный удар. Он летит, видя, как задираются все выше его ноги — очень четко видна паутинка трещин на носках сапог, сапоги старые, давно пора сменить, но он к ним привык, они удобные, — и гулко ударяется затылком о твердую землю.
Сверху надвигается лицо Трансильванца, а остальные — сзади, и смотрят, кто с жалостью, а кто с презрением. А командир говорит, тихо говорит, но этот голос заполняет собой всю вселенную Ворона, сузившуюся до круга, в котором находятся те, с кем он шел через Большую войну.
— И стал Ворон могуч, и исполнился он мудрости, — вещает Трансильванец, и Владислав понимает, что он читает какой-то древний, одному этому монстру ведомый текст, — но мудрость его превосходила гордыня его! И решил Ворон, что равновелик он Мастерам, ковавшим первое Небо, и Мастерам, ткавшим второе Небо. И решил Ворон, что имеет право не только карать, но и судить! И, узнав о том, низринули его Мастера, ковавшие первое Небо, и Мастера, ткавшие второе Небо! И обрекли они Ворона на вечный полет в одиночестве!
И небо рухнуло…
Владислав вздрогнул. Снова отхлебнул из чашки и удивился, обнаружив, что чай совсем остыл.
Сколько же он так просидел?
В тот день Трансильванец решил, что он, Ворон, играет в благородство. Что он может стать слабым звеном, предать группу, предать Дело, в которое они верили. А все было проще. Он просто испугался, ибо есть вещи, которые знать человеку нельзя. Ибо, узнав, ты берешь на себя ответственность за их существование в этом мире.
Воронцов не хотел этой ответственности. Он хотел просто спокойно спать, не зная ни о чем.
Идиот.
Он не понимал, что было поздно.
Владислав вылил холодный чай в раковину. Несколько часов свободного времени у него было. Дениса он тоже до завтра отпустил. Его можно отправить в архив, с Мариной они вроде общий язык нашли, парень и при деле будет, и не на передовой.
«Телефон бы ему поставить, — подумал Влад, — выкрутимся из этой истории, скажу Ворожее, пусть хлопочет. А то бегаю, как королевский скороход из сказки, когда надо всего два слова сказать!»
Несколько минут он еще колебался, даже взял в руки нераспечатанную пачку чая. Плюнул, оделся и вышел из квартиры.
Тамара открыла дверь, молча отступила вбок и тяжело вздохнула, мотнув головой в сторону расплывающегося в тенях коридора.
Владислав прошел в прихожую, аккуратно снял ботинки, сел на низкую табуретку и, прислонившись затылком к стене, закрыл глаза.
— Только не начинай сейчас, хорошо? — сказал он тихо и, услышав, как Тамара прерывисто вздохнула, продолжил, все так же не открывая глаз: — Парень ни в чем не виноват. И я не виноват. Ты же хотела сказать, что это я его втянул в какие-то сомнительные дела и теперь он в опасности, а его друг вообще погиб…
— Хотела, так? — Тамара явно собиралась сказать что-то резкое, но отвернулась и глухо проговорила: — Денис в комнате. Лежит ничком, не ест ничего. Плачет. Понимаешь ты, — закричала она отчаянным шепотом, — плачет! Мой! Сын!
— Это нормально. Вот если бы не плакал, могла бы начинать бить во все колокола. А сейчас дай мне пройти. Я должен поговорить с учеником.
Он пошел к комнате Дениса. Слова тяжело ударили в спину:
— Ты мне все же отомстил, Воронцов. Сначала муж, теперь я теряю сына. Ты его у меня отобрал. Я же чувствовала. Еще когда к тебе шла — чувствовала.
Влад не обернулся.
Узенький пенал Денисовой комнаты заполняло густое вязкое отчаяние… Собственно, это была не настоящая комната, а часть гостиной, отгороженная фанерной стеной. Гостиная одновременно служила Тамаре мастерской. На примерку дамы проходили, должно быть, в спальню.
Увидев Владислава, Денис медленно повернулся на кровати и уткнулся носом в стену, подтянув колени к животу. Видеть здорового плечистого парня в позе эмбриона было неприятно, чувствовалось в этом что-то жалкое, почти непристойное.